Фев 06 2007

XIII – «Кроткие». «Слабый сердцем» Вася Шумков и «честный вор» Емеля. Соня Мармеладова – ярчайшее воплощение кроткой натуры.

Category: другоеZlo @ 8:47 пп
СОДЕРЖАНИЕ
СУБЪЕКТ КОНТРРЕВОЛЮЦИИ (Вместо предисловия)
I — «Пушкинская» и «гоголевская» школы русской словесности
II — Достоевский как продолжатель гоголевской традиции
III — Особенности стиля и метода развития темы в произведениях Достоевского. Атмосфера таинственности, нарушение хронологического порядка, предпочтение действия, отказ от подробных описаний (прежде всего — пейзажей) и т.д.
IV — Достоевский — поэт города и упадочного мещанства.
V — «Двойник — излюбленный тип Достоевского». Примитивные двойники: Макар Девушкин, Голядкин, мечтатель из «Белых ночей», Фома Опискин
VI — Появление «двойника-аналитика». «Подпольный человек» — противоречие между волей и разумом.
VII — Раскольников: беспредельная власть или беспредельная покорность в обществе.
VIII — Философствующие двойники. Ипполит Терентьев:я всемогущ или мир всемогущ? Иван Карамазов: человекобог или божественный мир?
IX — Любовь — либо тираническое мучительство, либо раболепное самоуничижение. Женские характеры Достоевского: Неточка Незванова, Наташа Ихменева, Лиза Хохлакова — резкие примеры двойниц.
X — Двойники, принявшие одну из сторон. «Своевольные» — каторжане Лучка, Орлов, Петров «Записок из мёртвого дома».
XI — Интеллигентная разновидность «своевольного». Князь Валковский: «Весь мир для меня создан».
XII — Верховенский — стремление к деспотии. Кириллов — как стать богом.
XIII — «Кроткие». «Слабый сердцем» Вася Шумков и «честный вор» Емеля. Соня Мармеладова — ярчайшее воплощение кроткой натуры.
XIV — Князь Мышкин как святой идеал кротости: «смириться и служить» под эгидой православия.
XV — «Русский Кандид» старец Зосима. Всё к лучшему в лучшем из миров.
XVI — Половая любовь «кротких»: мазохизм и импотенция.
XVII — Идеал Достоевского: смиренное всеслужение, православие, Россия — против социализма, католицизма, Запада.
XVIII — Общая оценка творчества Достоевского. Полемика с Михайловским и Мережковским.

ХIII.
Хотя своеволие всегда сопровождается падением на «дно», однако падение на «дно» вовсе не всегда сопровождается своеволием. Нередко вместо безудержного индивидуализма, вместо волчьей свирепости, падение на дно выражается психически тихой, безответной покорностью ягненка, ведомого на заклание. Раздавленный грозной стихией общественного развит человек и не помышляет о сопротивлении: он опускает руки, смренно никнете головой с полным сознанием бессилия. Это «слабые сердцем», это «кроткие» герои Достоевского, длинная вереница образов, от которых веет грустью, как от кладбищенских крестов. Мягкие, робкие лица, худенькие и болезненные, молитвенно сложенные руки и страдание, бесконечное страдание за себя и за других. С их уст не слетает гневное проклятие, в их «слабых сердцах» нет места иным чувствам, кроме благодарности и смирения. Они никого не обвиняют, несут свое страдание, как заслуженную кару, целуют язвы и раны на своем теле. Искренно считая себя последними из последних, они без ропота принимают всякое заушение, и, получивши удар в правую ланиту, спешат подставить левую. Не бежать от страдания, а искать <246 (230)> его надо: человек не всегда знает, что он виноват, но он всегда виноват, а страдание есть искупление. Протест против страдания им кажется грехом. В страдании есть великая очищающая душу сила; в нем человек находит душевный мир, ясность, спокойствие. Ужас страдания не в самом страдании, а в отрицании его законности: стоит принять страдание законным, и душа наполнится неизреченным счастьем. И эти люди страдают, страдают вольно и невольно, за себя и за других, за жертвы и за палачей, страдают с покорностью, терпением, даже с умилением и экстазом, с чисто религиозной верой в спасительную силу страдания.

Эта религия страдания берет начало в том же источнике, из которого вытекает религия своеволия. Нищета, социально-экономическая смерть,— вот этот источник; нищета голодная, абсолютная, та, которую Мармеладов характеризует в трех словах: «дальше идти некуда». В условиях такой нищеты можно жить только или своеволием, безграничным презрением к чужой личности и чужому страданию, или кротостью, христарадничаньем, презрением к своей личности и своему страданию. Своеволие и самоотречение, преступление и подвижничество «и сеются вместе и вместе растут». Нищета или вызываешь страстную жажду расширить бюджет личной жизни, или, наоборот, порождает желание сузить, сократить бюджет личной жизни до последней крайности.

<247 (231)> В первом случай человек хочет взять то, что ему необходимо для удовлетворения своих потребностей, не считаясь ни с правом, ни с моралью, руководясь лишь естественной жаждой жить и дышать во все легкие. Во втором случае он хочет задавить в себе возможно больше потребностей, чтоб не нуждаться в средствах к их удовлетворению. Первые ищут спасения от гнета нищеты, стремясь достать средства, необходимые для удовлетворения всех желаний; вторые ищут спасения от этого гнета в отсутствии самих желаний: из первых вырабатываются преступники, из вторых юродивые; идеал первых — своеволие, идеал вторых — подвижничество.

Это опять-таки те два пути, между которыми бьются мещане-двойники. Падение на дно не открывает новых дорог и перспектив: это падение лишь кладет конец колебаниям и нерешительности, оно требует, чтоб человек выбрал себе определенный путь. Две души, некогда боровшиеся в груди «двойника», отделяются одна от другой, индивидуализируются, организуются в самостоятельные единицы, в самостоятельные характеры. Но они не перестают жить и развиваться рядом. Только теперь они живут не в индивидуальной груди мещанина-упадочника, а в коллективной груди социального дна. Индивидуальная связь своеволия и смирения расторглась, личность не бросается от мучительства к самобичеванию, а твердо и решительно или своевольничает, <248 (232)> или смиряется. Нет больше «двойников»: есть «своевольные» и «слабые сердцем», есть преступники и юродивые. Но оба эти характера всегда существуют рядом: где есть «своевольный», там неизбежно есть и «слабый сердцем», где есть преступник, там есть и юродивый. Социальное дно можно представить себе коллективным, многоликим двойником: ошуюю — стальные, сверкающие холодным презрением ко всему миру лики «своевольных», одесную — восковые, испитые страданием и самобичеванием лики юродивых. Отводя место одним ошуюю и другим одесную, я не даю субъективной оценки, этих характеров; в данный момент моя задача – анализ, а не оценка. В произведениях Достоевского одесную стоят «кроткие», а «своевольные» — ошуюю: я оставляю их на тех местах, где поставил автор. С характерами «своевольных» мы уже познакомились; нам осталось теперь ближе взглянуть в душу «кротких», подвергнуть анализу «слабые сердца».

Жил в Петербурге мелкий, премелкий чиновник по имени Вася Шумков. Был он чиновник усердный, скромный, безответный; сверх того имел маленький талант — прекрасный почерк. Его превосходительство, Юлиан Мастакович, зная его усердие и талант, поручал ему частную переписку с особой сверх жалованья платой. Такое внимание начальника Вася почитал верхом счастья. Вся душа его была <249 (233)> преисполнена трепетным благоговеним и безмерной благодарностью. Он буквально из кожи лезет вон, чтоб доказать, что начальство не ошиблось в нем, что он весь усердие и готовность. Случилось так, что, кроме чиновничьих чувств, в Васе проснулось человеческое чувство: он полюбил. Любовь сделала из его жизни драму: Васе некогда любить, потому что ему необходимо переписывать, чтоб не обмануть доверия его превосходительства; но он не властен над своим сердцем: он то бросит работу, чтоб сбегать хоть на часок к своей Лизе, то с бешеным азартом хватается за работу. В результате — работы он не кончил к сроку. Это явилось для него страшным, тяжелым ударом: он считает себя преступником, заслуживающим жестокого наказания, мучится сознанием своей вины и кончаете помешательством. Характерен самый пункт помешательства: в его голове гвоздем засела мысль, что его намерены сдать в солдаты. Такова вкратце фабула повести «Слабое сердце».

Герой этой повести существо окончательно заколоченное и бесповоротно обреченное. Вася Шумков не только не протестует против давящих его условий, но считает их вполне нормальными. Он не просто примирился со своей поистине каторжной жизнью, но взирает на свою судьбу с благодарностью. Нищета, одуряющая работа и подневольное положение до такой степени изуродовали его душу, что колодки, в которые <250 (234)> забила его жизнь, кажутся ему чем-то священным: он не ропщет, а умиляется. Его не возмущает то, что эта колодки лишают его возможности удовлетворять законнейшим человеческим и человечным влечениям: наоборот, он огорчается и терзается, когда, поддавшись влечениям сердца, он делает попытку освободить свои члены из колодки, выбраться на вольный воздух и дохнуть полной грудью. Любовь не заставляете его остро почувствовать всю грубость и жестокость и незаконность условий существования, в которых для любви нет места: наоборот, он считает себя преступником и казнит себя сам именно за то; что под влиянием любви осмелился ослабить и расшатать колодки. Вася Шумков гибнет без борьбы, без проклятия и злобы: он сам идет навстречу гибели, сам ищет ее как заслуженного возмездия.

По словам Аркаши, сожителя и приятеля Шумкова, Вася сошел с ума «от благодарности». Здесь есть доля правды: Вася считает себя обязанным благодарностью за кусок хлеба, который ему достается почти каторжным трудом и унижением; а когда, отдавшись первому чувству, он не успел выполнить каторжной повинности, он ищет себе кары «за неблагодарность». Он гибнет, будучи убежден в необходимости и законности своей гибели. Несомненно, что такое убеждение ускорило развязку, явилось до некоторой степени причиной гибели Васи. Но столь же очевидно, что <251 (235)> убеждение это сложилось само на основе фактической забитости и бессилия, что это убеждение было простым констатированием факта. Точнее и правильнее было бы сказать, что и «благодарность» Васи, и его убеждение в законности гибели были просто симптоматическими явлениями, а не причиной. Вася мог не питать никакой благодарности к своей каторге и все-таки погибнуть. Чем сделался бы Шумков, если б любовь пробудила в нем чувство человеческого достоинства и толкнула на протест? Он сделался бы Голядкиным, а Голядкин кончает не лучше Шумкова. Не «от благодарности» гибнет Вася, а с благодарностью: он не барахтается, не огрызается, а принимает гибель, как должное, обвиняя во всем себя. Тем и отличается Шумков от «двойников» и «своевольных», что он совершенно пассивно, кротко и смиренно принимает свое положение, что он уже вполне и бесповоротно убежден в невозможности борьбы и протеста, что он, наконец, даже считает грехом протест, а свое страдание и унижение вполне заслуженным. Но со смиренной ли кротостью гибнут, или гибнут своевольничая, во всяком случай гибнут не от своеволия и не от кротости: Васина «кротость» – такой же симптом окончательного падения, как «своеволие» Лучки или Орлова; причины же этой кротости и своеволия лежат, как мы видели, в социально-экономическом положении упадочного мещанства и «бывших людей».

Смутно, не умом, <252 (236)> а инстинктом, угадывает эту причину и Аркаша. Он много думал о судьбе друга; и вот однажды вечером, возвращаясь в свою бедную квартирку, он вдруг почувствовал, отчего это случилось: «Подойдя к реке, он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки. «Ночь ложилась над городом и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого снега. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столбы дыма, сплетаясь и расплетаясь по дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе. Казалось, наконец, что, весь этот мир со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами — отрадой мира сего, в этот сумеречный час походить на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи. Он вздрогнул, и сердце его как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива какого-то <253 (237)> могучего, доселе незнакомого ощущения. Он как будто только теперь понял всю эту тревогу и узнал, отчего сошел с ума его бедный, не вынесший своего счастья Вася». В стихийном движении городской жизни Аркаша смутно, инстинктивно угадывает врага, сгубившего его бедного друга. Страшная, таинственная, фантастическая сила проявляет себя в этом движении. Аркаша не знает этой силы, не представляет ее ясно, не может назвать ее, но он чует ее грозное присутствие, чует, что она играет людьми, как пешками, для одних воздвигая «раззолоченные палаты», других бросая в «приюты нищих». И оттого, что он не знает ни образа, ни имени этой силы, она внушает ему почти мистический ужас. Слепо, безжалостно раздавливает она и размалывает человеческие жизни. Она заклевала и задолбила Васю, приучила его к безропотной покорности и овечьей кротости, она научила его целовать свои цепи, вложила в грудь «слабое сердце». Вчера она исковеркала и сгубила Васю, завтра, быть может, придет очередь для него, Аркадия. Тяжелым камнем легло на душу Аркаши пережитое впечатление: он сделался задумчив и нелюдим; никто не узнал бы в нем прежнего весельчака и шутника. Бедный Аркаша! Автор не рассказывает нам его дальнейшей истории, но ее без труда угадать можно: в нем готовится новая «жертва вечерняя».

Вася Шумков очень близок к «дну», но он <254 (238)> все же не на «дне»: он мещанин. У него «сорвалось», он упал, но упал не на дно, а в дом умалишенных. Он не попал в среду «бывших людей» просто потому, что физически не выдержал падения, что прежде социальной смерти он умер как физическая личность. Не все кончают таким образом: другие благополучно опускаются на дно, в мир «бывших людей». Так, без протеста, без борьбы, с жалобным стоном сходят они туда и здесь уже окончательно застывают в пассивности кротком смирении. Только здесь вполне складывается характер кроткого человека, «слабого сердцем». Здесь он становится христарадником и юродствующим , здесь приучает себя терпеливо сносить унижения и страдания, смотреть на себя, как на последнего из последних, говорить и вслух и про себя: «Аз же есмь червь, а не человек». Таков герой небольшого рассказа «Честный вор», бывший чиновник Емеля. Емеля типичный представитель «бывших людей» кроткого типа. Ничем он не занимается; от всякого труда оторван, да и отвык уже; питается тем, что добрые люди дадут; укрывается, где Бог пошлет. В тот момент, в который нас знакомит с ним художник, Емеля пользуется милостыней портного Астафия Ивановича. Последний дает ему приют в своей каморке, делится с ним хлебом. Емеля привязался к нему, как собака: он ловит каждое его движение, смиренно слушает <255 (239)> его брань и воркотню, называет его своим «благодетелем». В таких условиях о личном достоинстве думать не приходится. Емеля сам знает, что человек он пропащий, никудышный: «да что же мне делать-то, Астафий Иванович: я ведь и сам знаю, что никуда не гожусь, — говорит он своему «благодетелю». Он, не уважает себя, да и не может уважать себя человек, для которого единственным ресурсом является милостыня. На всех людей он смотрит снизу вверх, перед всеми робеет и унижается; «характером смирен», аттестует его Астафий Иванович. Беспомощный и жалкий, Емеля совсем не может постоять за себя. Подадут ему — он сыт будет, не подадут — с голоду помрет; побьют его — он расплачется, приласкают — руки целовать станет. Астафий Иванович до такой степени чувствует эту беспомощность Емели, что не решается отказать ему в приюте, хотя ему самому подчас круто приходится. Емеля беспомощней и безответней ребенка. Терпение, пассивность, преувеличенная благодарность и склонность безответно, пожалуй, со слезами, принимать обиды — вот свойства такой натуры.

Полнее всего и с наибольшей яркостью свойства этой натуры воплощены Достоевским в одном из лучших по художественной отделке женских образов — Соне Мармеладовой. Соня дочь бывшего чиновника Мармеладова, давно уж <256 (240)> лишившегося всякого заработка, вступившего в ту фазу нищеты, когда «дальше идти некуда». Воспитания она не получила, да и не могла получить: не кому и не на что было ее учить. Так и осталась она ни к чему не готовой, безоружной в борьбе за жизнь, обреченной с самого рождения на судьбу «бывшего человека». Нищету, настоящий, со всем его ужасом голод, безобразные сцены унижения и издевательства — вот что видела она с детства. Жизнь с колыбели принялась колотить ее своим обухом, пришибла и запугала ее. Самое лицо ее носит на себе следы этой работы обуха нищеты и унижения: «У нее было худое, бледное и испуганное личико», – сообщаешь автор. С возрастом жизнь колотила ее все больней и больней: начались раздражительные попреки, явилось то мучительное чувство, которое связывается обыкновенно с сознанием, что ты — бремя, что ты бессилен помочь и в то же время обязан помочь, по крайней мере не жить в тягость. В одну из таких минуть Соня пошла на улицу: дно приняло жертву в свои грязные недра.

Нищета, необходимость жить милостыней не унижают так глубоко человека, как проституция. Это последняя степень позора. Милостыня унижает и обезличивает человека, заставляя его вполне ясно понять свое бессилие, свою немощь, свою полную зависимость от ласки или недовольства всякого встречного. Но в милостыне <257 (241)> есть только унижение и нет вечного оплевывания и обгаживания: в милостыне есть часто сожаление, сострадание, тогда как в проституции женщина находит голое издевательство, презрение, оплевывание, закидывание грязью изо дня в день, которые необходимо принимать, как милостыню, добровольно, с улыбкой и благодарностью. Если живущий подаянием знает, что вся его жизнь в милости встречного, то живущая проституцией знает, что ее жизнь в плевке встречного: захочет он загрязнить и оплевать ее — она будет жить, не захочет — умирай с голоду. К чувству беспомощности, сознания своей зависимости от «благодетелей», здесь присоединяется чувство собственной загрязненности и загаженности.

Вот в такой-то обстановке складывался и развивался характер Сони Мармеладовой. Вполне понятно, что в нем должны преобладать минорные, так сказать, слезоточивые качества. Из нее выработалась болезненная, истеричная девушка, беспомощная, как ребенок, неспособная постоять, за себя, умеющая только молить и плакать. Ни к какому активному, деятельному участию в жизни она не способна. Бороться с жизнью, деятельно изменять ее сообразно со своими целями может только тот, кто играет в обществе трудовую роль, кто принимает живое участие в процессе общественного производства. Такие люди самым своим социальным положением <258 (242)> призваны к творческой роли: они созданы для того, чтобы строить, действенно вмешиваться в жизнь; они не могут не творить, не строить, точно так же, как птица не может не летать, а рыба не может не плавать. «Бывшие люди», вроде Емели или Сони, никакой производительной функции в обществе не несут: они оторваны от труда, лишены «права на труд». Вынужденное бездействие, невозможность трудиться уродует личность, так изменяя ее физиологически и психически, что она совершенно утрачивает активные способности.

Здесь происходить то самое, что происходить, например, с птицами, у которых крылья долго остаются без употребления: крылья атрофируются, и птицы теряют свою способность к полету. Вот так бывает и с «бывшими людьми»: стихийная сила отрывает их от трудового процесса, а с течением времени ими утрачивается и самое умение действовать, трудиться. Здесь лежит источник пассивности «кротких», здесь источник пассивности Емелей и Мармеладовых. На основе этой оторванности от труда и развилась пассивность Сони. Перед лицом жизни она стоит, как трость, ветром колеблемая. Ни бежать, ни обороняться, ни тем более наступать, она совсем не способна. Она умеет только принимать со смирением то, что посылает судьба: задумает судьба раздавить ее, она станет на колени и сама голову под колесо сунет, с плачем, а сунет, даже убежать <259 (243)> не попробует; щедротами задумает ее осыпать, она тоже на колени станет и руки станет ловить, чтоб осыпать их поцелуями благодарности. Соня ничем сама себе не обязана; счастье и несчастье на нее обрушиваются, а не добываются ею: не случись Лебезятникова — Лужин ее погубил бы; подвернулся Свидригайлов и осчастливил ее. Около этой пассивности, как около центра, могут быть сгруппированы все существенные черты характера Сони.

Чувство собственного бессилия и чувство безусловной зависимости от случая, неожиданного стечения обстоятельств — вот что рождается на основе пассивности. Кто чувствует себя бессильным, тот склонен всякому уступать, всем и всему покоряться. Это и есть та кротость, которою отличаются все «слабые сердца», которая составляет также одну из существеннейших черт в характер Сони. Из бессилия вытекает и смирение: чувствовать себя бессильным, перед всеми пасовать и всякому покоряться, значить неизбежно прийти к самоунижению, к убеждению в личной дряблости и ничтожестве. У Сони это сознание принимает особенно резкие формы, потому что положение проститутки, как я говорил уже, не только заставляет ее терпеть оскорбления, но ежедневно искать себе плевков. Соня вся проникнута мыслью, что она «бесчестная», так низко стоит в собственных глазах, что положительно приходит в ужас, когда узнает от Раскольникова, как он <260 (244)> в глаза сказал Лужину, что считает за честь для своей сестры знакомство с ней, Соней: «Сидеть со мной честь, – восклицает она, – да ведь я бесчестная! Ах, что вы это сказали!» Рядом с кротостью и смирением, в неразрывной связи с ними, развивается своеобразный мистицизм с резко выраженной фаталистической и в то же время оптимистической окраской.

В этом мистицизме отразился факт полной неспособности Сони своими силами и по своему разуму строить жизнь, факт социальной зависимости от благодетелей и от негодяев, от милостивцев и обидчиков. Соня не хозяин своей жизни; ничего она не предвидит, никаких расчетов наперед не делает: вся ее жизнь складывается из счастливых и несчастных случайностей. Без ее воли и ведома, нежданно-негаданно, приходят к ней и горе, и радость. Соня чувствует, что вся ее жизнь зависит от кого-то таинственного и всемогущего, вмешивающегося в ее жизнь со своими планами и намерениями, ей неизвестными. Она не знает, что это за сила, властно вмешивающаяся в ее жизнь; но она хорошо знает, что сама-то она ни при чем в устройстве своей жизни, что ей можно только принимать то, что послано «свыше». Для Сони эта сила представляется промыслом, в котором она ничего не понимает, но от которого необходимо смиренно принимать все, что он посылает. Нельзя судить промысел, ничего в нем не понимая; ее изумляет <261 (245)> дерзость Раскольникова, который предлагает ей заняться таким судом: «Да ведь я Божьего промысла знать не могу. И кто меня тут судьей поставил, кому жить и кому не жить», — возражает она ему. Почему промысел посылает ей страдания, она не знает; но она ясно сознает одно, что личных сил для того, чтоб творить свою жизнь, у нее нет, что она не зарабатывает свою жизнь, а живет, так сказать, из милости.

Но вера Сони в промысел не только констатирует факт ее зависимости и беспомощности: эта вера необходима ей, чтоб жить в ужасной атмосфере позора и нищеты. Среди мрака страдания эта вера зажигает в ее сердце огонек надежды: неведомо для нее посланы ей страдания, но ведь так же неведомо для нее, быть может, уже сейчас готовится ей милость и счастье; быть может, завтра из последних она станете первой, уйдет от грязи и голода в мир света и радости. Конечно, это будет чудом; но для Сони вся жизнь полна случайностей и чудес; она глубоко верит в чудо. Припомните с каким страстным восторгом читаете она Раскольникову Евангельское повествованье о воскрешении Лазаря: «Раскольников обернулся к ней и с волнением посмотрел на нее. Да, так и есть! Она уже вся дрожала в действительной настоящей лихорадке. Она приближалась к слову о величайшем и неслыханном чуде, и чувство великого <262 (246)> торжества охватило ее. Голос ее стал звонок, как металл; торжество и радость звучали в нем и крепили его». Эта вера в чудо, вера в промысел скрашивает ей жизнь: «Что же бы я без Бога-то была»? быстро и энергически шепчет она Раскольникову. Да, без Бога Соне невозможно оставаться: только эта вера и дает ей силу жить, только в ней и находит она примирение с жизнью. Правда, в ее вере есть много объективно отрицательного: рожденная нищетой, забитостью и бессилием, она оправдывает нищету, забитость и бессилие; она отрицает борьбу со скудостью жизни и приглашает фаталистически сложить руки и ждать чуда. Но когда нет выхода, счастлив тот, кто смог примириться. Соня не знает выхода из своего положения, и для нее ее вера не только объективно необходима, но и субъективно желательна.

В изображении «слабых сердцем», как и в изображении «двойников» и «своевольных», дело не обошлось без переодеванья. В герое повести «Село Степанчиково и его обитатели», мы имеем тип «слабого сердцем», обряженного в костюм помещика: я говорю об Егоре Ильиче Ростаневе. Это опять-таки пальма в снегу. Я не буду долго останавливаться на этом образе: психологически он не представляет новых черт сравнительно с теми кроткими образами, которые мы рассматривали выше. Ограничусь беглыми замечаниями. Ничего специфически помещичьего, <263 (247)> кроме чисто внешних форм, Ростанев не заключает в себе. Он терпелив, как осел, кроток, как теленок, слаб и бесхарактерен, как ребенок, уступчив донельзя, склонен к самобичеванию и самоунижению: «Есть натуры ко всему привыкающие; такова именно была натура отставного полковника»… «Трудно было представить человека смирнее и на все согласнее! Если б его вздумали попросить посерьезнее довезти кого-нибудь версты две на своих плечах, то он, может быть, и довез…» «Он тотчас же всем уступал и всему подчинялся». Вот как на каждом шагу аттестует его автор. И в течение рассказа Ростанев только и знает, что терпит, смиряется, возит на плечах да предается самобичеванию за неведомые ему самому преступления да всяческому самоунижению. «Оно конечно, я виноват; я, брат, не знаю еще в чем виноват, но уж, конечно, я виноват…» «Я ведь глуп — сам чувствую, что глуп». Все это знакомые черты «кротких» и «слабых сердцем».

Если вы хотите представить себе, до какой степени не пристал полковничий мундир и помещичье положение Ростаневу, сравните его с Николаем Ростовым из «Войны и мира» Толстого. Сравнение любопытно потому, что положение того и другого почти тождественно: оба небогатые помещики, оба служили в гусарах, оба, по выходе в отставку, мирно устроились в своих усадьбах, оба недалекие, но простодушные, <264 (248)> честные и преданные долгу люди. Но какая огромная разница душевных организаций! Вместо терпения — грубая армейская вспыльчивость; вместо кротости — так называемая «тяжелая рука»; вместо смирения — помещичья властность. Ни единой общей черты. Если здесь не было переодеванья у Достоевского, то, значит, произошло замысловатое явление, вроде того, о котором поется в народной песне: курочка свинью родила, поросенок яичко снес.

Подведем итог этой главе. Приспособление к условиям нищеты и лишений путем сокращена потребностей и урезывания личной жизни порождает кроткие, «слабые сердцем» натуры. Характер этот развертывается вполне в условиях жизни социального дна, где нищета доведена до высшей точки, и приспособляющийся вынуждается урезать свою жизнь до полной обезличенности. Основные моменты, определяющее кроткий характер, это: оторванность от производственной жизни общества, невозможность и неспособность жить трудом с одной стороны, и с другой — существование милостыней и снисхождением благодетелей. Отсюда пассивность «кротких», чувство беспомощности и безусловной зависимости. Они не могут действовать, а могут просить; орудие их жизни не труд, а мольба. Вот почему они перед всеми смиряются, считают себя хуже и ниже всех; вот почему они с одинаковой кротостью и благодарностью принимают <265 (249)> и милость, и гнев, и ласку, и обиду. Просить и терпеливо ждать милости или жестокости — таково призвание этих натур. Вся их жизнь складывается из случайных милостыней и жестокостей, ни причин, ни смысла которых они не понимают, в производстве которых они не играют никакой действенной роли. Отсюда мистицизм этих натур, вира в силу, управляющую жизнью по неведомым целям и планам, перед которой фаталистически складывают руки и молитвенно склоняют колена. Нищета, смирение, молитва — вот в трех словарь вся жизнь «кротких» и «слабых сердцем».

Leave a Reply