XVI.
Рисуя образы «своевольных», Достоевский очень мало говорит о характере тех чувств и настроений, которые возникают у них на почве отношений между полами. Психология своевольной любви почти не затронута в его творчестве. Есть лишь намеки, брошенные вскользь замечания, несколько штрихов, по которым можно догадываться, какие болезненные, извращенные формы должно принимать это чувство у «своевольных». Так, мы узнаем, что Петров прибегает к однополой любви; Валковский сообщает о себе, что <297 (281)> он любить «потаенный разврат даже с грязнотцой», что для него «главное в жизни — это женщины и женщины во всех видах»; в программу Верховенского входит между прочим — «уничтожить семью и пустить неслыханный разврат». Но все это чисто внешние черты; внутренние психические переживания Петрова или Валковского, вырастающие на почве полового чувства, другими словами, психология их любви остается неосвещенной. Конечно, на основании и этих внешних черт, связывая их с общим складом натуры «своевольных» и с общими условиями их существования, можно выводным путем проникнуть и в психологию их любви. Нетрудно было бы показать, что в любви «своевольного» должны отсутствовать два существенных элемента нормальной любви: плодовитость а взаимность. На дне невозможен никакой семейный союз и, следовательно, никакая более или менее прочная и нормальная связь между полами. Точно так же, как между «своевольным» и обществом отсутствует всякая материальная и моральная связь, связь совместного творчества и чувства солидарности, так точно между «своевольным» и женщиной нет материальной и нет моральной связи, нет совместного творчества и нет чувства взаимности. У хищнической и асоциальной натуры любовь должна принять хищнический и асоциальный характер, сделаться аморальной, больной любовью. Половые отношения должны естественно <298 (282)> принять здесь жестокий и разрушительный характер, такой же жестокий и разрушительный, как и их отношения к обществу.
Паук — самое антисоциальное животное, и отношения между пауком и самкой носят жестокий характер спариванья со взаимной враждой, с желанием растерзать друг друга. В любви «своевольных» необходимо должно быть нечто паучье и даже более отвратительное, чем паучье. Любовь, лишенная всякого творческого смысла, теряет свой связующий моральный характер, становится голым сладострастием, чисто эгоистическим, в себе замкнутым отправлением половой функции, онанизмом в самом широком смысли слова. Такая любовь не нуждается во взаимности и не ищет ее. Одушевленный или неодушевленный предмет, животное или человек, мужчина или женщина — все равно могут служить орудием этой любви, а в большем, чем орудие, «своевольный» не нуждается. Формы этой любви должны быть чрезвычайно многообразны, от весьма грубого мужеложства Петрова, вытекающего из чисто материальной необходимости, до более сложных, свободных и сознательно культивируемых форм, как у Валковского. Несомненно, что в художественном воображении Достоевского вставали различные формы этой любви, что у него мелькала мысль изобразить своеволие и с этой стороны, раскрыть психологию своевольной любви. Но по цензурным ли соображениям, или в силу других каких побуждены, только Достоевский <299 (283)> ограничился в этой области лишь намеками, разбросанными там и сям в его произведениях. Любопытно, что давши довольно обширную галерею женщин-двойников и кротких женщин, Достоевский не создал буквально ни одного образа своевольной женщины, если не считать намека на такой образ в исповеди Валковского, который рассказывает об одной из знакомить ему «барынь»: «Не было развратницы развратнее этой женщины… Я был ее тайным и таинственным любовником. Сношения были устроены до того ловко, до того мастерски, что даже никто из ее домашних не мог иметь ни малейшего подозрения; только одна ее прехорошенькая камеристка, француженка, была посвящена во все ее тайны; но на эту камеристку можно было вполне положиться. Она тоже брала участие в деле, — каким образом — я это теперь опущу. Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз Де Сад мог бы у нее поучиться». Конечно, все эти намеки довольно красноречивы: они с достаточной ясностью свидетельствуют, что и в половых отношениях «своевольных» имеет место разрушительный больной индивидуализм, антиобщественность и аморальность. Но все же это не более, чем намеки: Достоевский не был психологом своевольной любви. Вот почему, разбирая выше характеры своевольных, я не касался этой стороны их психики; моя задача не дополнять <300 (284)> художника, а брать то, что есть в его произведениях.
Значительно больше места удалено в произведениях Достоевского изображению любви «кротких». Большинство кротких героев изображены им и в своих отношениях к женщине. Нам известны отношения Ростанева к Насте в «Селе Стеианчикове», Ивана Петровича к Наташе в «Униженных и оскорбленных», Мышкина к Настасье Филипповне и Аглае в «Идиоте». Сверх того, психология кроткой любви дана Достоевским в ряде женских характеров: отношения Сони Мармеладовой к Раскольникову, Даши к Ставрогину (в «Бесах»), Софьи Андреевны к Версилову (в «Подростке») показывают нам, как любит кроткая женщина. Посмотрим же, как проявляется кроткий характер в отношениях между полами, в какую форму отливается любовь «кротких».
Мы видели уже, что существенными чертами кроткой натуры являются пассивность, смирение и самоотречение, ограничение своей личности как деятеля и как потребителя, урезывание и своих желаний и активности. «Отсекаю потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордую волю мою смиряю и бичую послушанием» — вот самосознание и идеал этой натуры. Все жизненные отношения «кротких» проникнуты этим духом самоограничения, духом смирения и бессилия. Те <301 (285)> же черты мы найдем и в отношении между мужчиной и женщиной.
Выше, говоря о любви «двойников», я показал, что эта любовь есть мучительное и бесплодное метание между гордостью и смирением, мучительством и самоистязанием. Зная это, уже а priori можно было бы предсказать, какой характер будет иметь любовь «кротких». Ведь, в конце концов, «кроткий» — это двойник минус его гордые, самолюбивые порывы. В «кротком» окончательно исчезло чувство личности; это апогей забитости и самоунижения, дальше которого идти некуда. Исключите в любви «двойника» болезненно-индивидуалистические порывы и вы получите любовь «кроткого», любовь трусливую, робкую, забитую, не смеющую заявлять о себе, не смеющую требовать взаимности, полное самоотречение, всецелое принижение и подавление в себе половой личности.
Собственно, отношения «кроткого» к женщине или «кроткой» к мужчине трудно назвать любовью: в этих отношениях почти совсем изгнан элемент страсти, половой элемент, составляющий специфическую черту того, что мы зовем любовью, придающий любви ее творческое, живое значение. Любовь «кротких» можно называть любовью лишь в условном смысле, лишь как существование некоторого отношения между мужчиной и женщиной. Нужно, однако, иметь в виду и то, что если кроткая натура представляет <302 (286)> собой нечто вроде бесполого существа, то лица, с которыми ей приходится иметь дело, чаще всего не бесполы и вносят в отношения половой элемент. Таким образом, несмотря на подавленность половой личности в «кротком», его отношения все же принимают половой характер, представляют некоторую своеобразную форму любви.
Любовь «кротких» носит пассивный характер, лишена страсти и силы. В любви они всегда играют страдательную роль. Никогда они не добиваются любви, не стремятся к ней. Любовь приходить к ним, уходит от них, ласкает их или издевается над ними, но сами они совершенно не пытаются ни уклониться от любви, ни удержать ее. Свою половую личность они буквально ни во что ставят. В любви они умеют только отдаваться, но не любить; они отдаются без страсти, отдаются не для себя, а для других, потому что им «все равно»; они отдаются, не требуя к себе любви, не добиваясь страсти. Если тот, кому они отдаются, дарит их любовью, они бесконечно счастливы, но не счастием любви, а счастием благодарности; если он отнимет любовь, в них не вспыхнет ни ревности ни возмущения: они примут и это, как должное, даже, пожалуй, будут радоваться и печалиться любовными неудачами покинувшего их. Им дают любовь и отнимают ее у них, но сами они никому не дают и ни у кого не <303 (287)> отнимают, лишь пассивно отдаются. Любить активно – значит добиваться страсти в ответ на свою страсть; активно любящий не может отдавать себя, не питая страсти, и никогда не отдает себя без взаимности. К такой любви «кроткие» совсем не способны.
Рядом с пассивностью в любви «кротких» имеет место смирение и обезличенность. Все кроткие герои Достоевского убеждены, что их нельзя любить, что они недостойны любви. На любовь к ним они смотрят, как на какую-то милость и благодеяние, за которое им решительно нечем заплатить. Перед подарившим их любовью они считают себя ничтожеством: они не могут смотреть иначе, как снизу вверх, а потому и в любви смотрят так же. Им даже и в голову не приходит равняться с тем, кто их любит: перед ним они считают себя за существо низшего порядка, «даже физически низшего», чем он. Понятно, что при такой обезличенности не может и речи идти о протесте и оскорблении изменой. Это в порядке вещей; «кроткий» думает, что он даже не имеет права на взаимность; его не смущает то, что его покинули, но его удивляет, как могло случиться, что его полюбили. При таком взгляде на вещи ревность немыслима. Вот почему «кроткие» всегда готовы отказаться от любви в пользу другого, даже содействовать в этом другому.
Отрицая за собой право требовать любви, они вполне логично отрицают за собой и право любить. Вместо того чтобы добиваться и искать взаимности, они в себе самих душат желание любить. И действительно, половое влечение почти атрофировано у них, сведено к едва заметному минимуму. Урезывая и сокращая бюджет личной жизни они до такой степени урезали в себе половую личность, инстинкт страстной созидающей любви, что стали какими-то существами среднего рода. Малейший проблеск страстного полового чувства вызываете краску на их лице. Это натуры болезненно-стыдливые и целомудренные, с резко выраженной аскетической тенденцией. Голос страсти в них совсем замолк: они говорят о своей неспособности к половой любви, сгорают от стыда, когда в них предполагают эту любовь, убеждают и себя и других, что им стыдно и нелепо питать подобное чувство. Если в них пробуждается нежное чувство, оно принимает характер бесполый, характер родственной или сострадательной привязанности: они, по их собственным определениям, любят то как отец, то как брат, то как сиделка или сестра милосердия.
Отмеченные мною черты можно легко указать в любви всех «кротких» Достоевского. Так, Егор Ильич Ростанев, влюбленный в Настю и любимый ею, выписывает из Петербурга молодого племянника, чтобы выдать за него Настю, «составить ее счастье», как он выражается, <305 (289)> и затем опять-таки для того, чтобы «составить ее счастье», соглашается на брак с какой-то старой девой; Иван Петрович, влюбленный в Наташу, самолично устраивает ей свиданья с соперником; Алеша Карамазов с юных лет тяготеет к монашеской рясе; Даша любит Ставрогина любовью «сиделки», терпеливо относится к его равнодушию и сама собирается, не взирая на свою любовь, стать женой Степана Трофимовича Верховенского, потому что ей «все равно» и «если уж непременно нужно выйти замуж».
Два образа могут послужить нам хорошей иллюстрацией любви кротких: уже знакомый нам образ князя Мышкина и образ Софьи Андреевны из романа «Подросток». Мышкина любят две женщины: Настасья Филипповна и Аглая Епанчина, любят так, как обыкновенно любит женщина мужчину. И та и другая, естественно, ждут отклика на свое чувство. Но Мышкин решительно не в силах понять чего добиваются в нем эти женщины. По-своему он любит и ту и другую, даже благоговеет перед ними; за каждую он готов «жизнь отдать» и во всякое мгновение готов отдаться и той и другой. Одного только он не умеет сделать: ответить на женскую любовь мужской любовью, то есть как раз того, что требуется обстоятельствами. Мышкин лишен половой личности: он не способен любить в женщине женщину. Настасью Филипповну <306 (290)> он любит «не любовью, а жалостью», Аглаю – как «брат сестру», но ни той, ни другой, да и никакой женщины он не любит и не полюбить как мужчина. Это оскудение половой личности делает Мышкина совершенно пассивным в отношении к женской страсти. Он не ищет женской любви ни в Настасье Филипповне, ни в Аглае, ему, в сущности, все равно, достанется ли ему их любовь или нет, ему или другому будет принадлежать она. Он даже не допускает возможности страстной любви к нему и до такой степени убежден в этом, до такой степени уверен, что его нельзя любить, что не замечает любви Настасьи Филипповны и Аглаи, не понимает даже их открытых признаний: «Если бы кто сказал ему, что записка Аглаи есть записка любовная, назначение любовного свидания, то он сгорел бы со стыда за того человека, может быть, вызвал бы его на дуэль. Все это было вполне искренно, и он ни разу не усумнился и не допустил ни малейшей двойной мысли о возможности любви к нему этой девушки, или даже о возможности своей любви к этой девушке. От этой мысли ему стало бы стыдно: воэможность любви к нему, к такому человеку, как он, он почел бы делом чудовищным. Ему мерещилось, что это просто шалость с ее стороны, если действительно тут что-нибудь есть; но он как-то слишком был равнодушен к .этой идее и находил ее слишком в порядке <307 (291)> вещей. Словам, проскочившим давеча у генерала насчет того, что она смеется над всеми и над ним, над князем, в особенности, он поверил вполне. Ни малейшего оскорбления не почувствовал он при этом: по его мнению, так и должно было быть».
Где уж при такой приниженности и забитости половой личности добиваться женской любви, мечтать о женской ласке, болеть от ее пренебрежения или мучиться ревностью! Мышкин способен только уступить страсти, отдаться тому, кто его любит, пассивно принять любовь, но не добиваться любви. Отдаться беззаветно, безропотно и покорно принять все, что даст ему тот, кто осчастливит его своей любовью — вот призвание такой натуры. Он отдается не потому, что любит страстной любовью, а потому, что его так любят. Сам он не вносит страстности в свои отношения к женщине, не дает страстной любви. Отношения Мышкина к Настасье Филипповне и Аглае носят одинаково бесстрастный, бесполый характер. «Сам ты знаешь, – разъясняет он Рогожину, влюбленному в Настасью Филипповну, – был ли я когда-нибудь твоим настоящим соперником, даже тогда, когда она ко мне убежала. Вот ты теперь усмехнулся; я знаю, чему ты засмеялся. Да, мы жили там разно и в разных городах. Я ведь тебе уж прежде растолковывал, что я ее люблю не любовью, а жалостью». Аглаю он, конечно, не жалостью любить, но и к ней не питает страсти. Описывая <308 (292)> душевное состояние князя Мышкина, после того, как Аглая, вдоволь насмеявшись над ним, дает ему понять, что ему и думать нечего получить ее руку, автор говоритъ: «Как странный человек, он, может быть, даже обрадовался этим словам. Бесспорно, для него составляло уже верх блаженства одно то, что он опять будет беспрепятственно приходить к Аглае, что ему позволят с ней говорить, с ней сидеть, с ней гулять и, кто знает, может быть, этим одним он остался бы доволен на всю жизнь». Он не смееть даже и подумать о страстной любви к ней; мы уже раньше слышали, что «от этой мысли ему стало бы стыдно!». Точно так же кажется ему нелепой и чудовищной страстная любовь к Настасье Филипповне: он думает, что «ему любить страстно эту женщину — почти немыслимо, почти было бы жестокостью, бесчеловечностью».
Так как Мышкин не ищет в женщине страстной любви, то его ничуть не волнует мысль, что Аглая может отдать свою страсть Гане Иволгину, а Настасья Филипповна – Рогожину; он, пожалуй, даже обрадовался бы этому. С другой стороны, так как он и сам не вносит в свои отношения к ним элемента страсти, так как его любовь носит бесполый, пассивно-отдающийся характер, то ему, в сущности, все равно, кому отдаться –.Аглае или Настасье Филипповне. Аглая хочет, чтобы он просил ее руки, —Мышкин просить; Настасья Филипповна хочет, чтобы он на ней <309 (293)> женился — Мышкин готов и на это. Он даже Аглае собирается разъяснить, что это все равно, что он женится не на ней, а на Настасье Филипповне. «– Пойдемте к Аглае Ивановне, пойдемте сейчас, — говорит он Евгению Павловичу, — Да ведь ее же в Павловске нет, я говорил, и зачем идти? – Она поймет, она поймет! — бормотал князь, складывая в мольбе свои руки, — она поймет, что все это не то, а совершенно, совершенно другое! — Как совершенно другое? Ведь вот вы все-таки женитесь? Стало быть упорствуете… Женитесь вы или нет? – Ну, да… женюсь, да, женюсь! – Так как же не то? – О, нет, не то, не то! Это, это все равно, что я… женюсь, это ничего! – Как все равной ничего? Не пустяки же ведь это? Вы женитесь на любимой женщине, чтобы, составить ее счастье, а Аглая Ивановна это видит и знает, так как же все равно? – Счастье? О, нет! Я так только, просто женюсь; она хочет; да и что в том, что я женюсь, я… ну, да это все равно. – Нет, князь, — отвечает ему в заключение собеседник, — не поймет! Аглая Ивановна любила, как женщина, а не как отвлеченный дух». И действительно, ни Аглая, ни Настасья Филипповна не понимают Мышкина: с одной стороны, он уверяет их в своей любви и высказывает полную готовность отдаться; с другой стороны, каждая из них чувствует, что Мышкину все равно, кому из них отдаться, что полюби она другого – <310 (294)> Мышкин не огорчится, а, пожалуй, даже искренно рад будет ее счастью с другим. Что же это значит? Разве так любят? И вот, стараясь объяснить себе странный характер отношений князя, каждая из них приходить к предположению, что он больше любить соперницу; обе ревнуют, мучатся, ждут какого-нибудь решительного шага от князя, не понимая, что ни к какому такому шагу он не способен, пока дело не кончается мучительным, трагическим разрывом. Одного не могли понять обе женщины, что Мышкин не способен дать им той любви, какой ждут они от него, что пред ними не мужчина, а существо, лишенное половой личности. Им бы нужно было знать то, что Мышкин сообщает о себе Гане Иволгину: «Я не могу жениться ни на ком: я нездоров», — отвечает он последнему на его вопрос, женился ли бы он на такой женщине, как Настасья Филипповна. Тогда не было бы ни тяжелых мучений, ни драмы, ибо на нет и суда нет.
Такой же характер половой обезличенности носят и отношения Софьи Андреевны к Версилову. Образ Софьи Андреевны сильно напоминает образ Сони Мармеладовой. «Лицо у ней было простодушное, немного бледное, малокровное. Щеки ее были очень худы, даже ввалились, а на лбу сильно начинали скопляться морщинки, но около глаз их еще не было, и глаза, довольно большие и открытые, сияли всегда тихим и спокойным <311 (295)> светом, который меня привлек к ней с первого дня». Припомните лицо Сони Мармеладовой: «Это было худенькое, совсем худенькое и бледное личико… Ее нельзя было назвать хорошенькой, но голубые глаза ее были такие ясные, и когда оживлялись они, выражение лица ее становилось такое доброе и простодушное, что невольно влекло к ней». Это то же самое лицо, только помоложе, без старческих морщинок Софьи Андреевны. Как Соня Мармеладова, Софья Андреевна забита и запугана до полной безответности. Выражение испуга, застывшее в «испуганном личики» Сони Мармеладовой, застыло и в лице Софьи Андреевны: «…можно было подумать, что ее в детстве как-нибудь испугали». Безответность и покорность — это основные черты ее характера. Эта безответность и привлекла к ней Версилова. Рассказывая, как и почему он полюбил ее, Версилов говорит, что «это была одна такая особа из незащищенных, которую не то что полюбишь, — напротив, вовсе нет, — а как-то вдруг почему-то пожалеешь, за кротость, что ли…» Характерно, что те же мотивы приводит Аглая Епанчина, объясняя свою любовь к Мышкину. Отношения Софьи Андреевны к Версилову носят характер резко выраженной половой пришибленности и обезличенности.
«Пуще всего меня мучило воспоминание об ее вечной приниженности передо мной и о том, что она вечно считала себя безмерно ниже меня во всех отношениях—вообрази <312 (296)> себе — даже в физическом. Она стыдилась и вспыхивала, когда я иногда смотрел на ее руки и пальцы, которые у нее совсем не аристократические. Да и не пальцев одних — она всего стыдилась в себе, несмотря на то, что я любил ее красоту. Она и всегда была со мной стыдлива до дикости, но то худо, что в стыдливости этой всегда проскакивал как бы какой-то испуг. Одним словом, она считала себя передо мной за что-то ничтожное или даже почти неприличное». Так характеризует сам Версилов отношение к нему Софьи Андреевны. Это та же отдающаяся, безответная любовь, не смеющая требовать взаимности, не вносящая живой женской страсти. Версилов помыкает ею, как знает, бросает ее, годами не живет с нею; снова возвращается и снова бросает, и она все терпит, не оскорбляясь, без ропота и протеста, и по первому слову идет к нему. Половая личность, женщина с ее способностью активно любить, не отдаваться в любви, а давать любовь за любовь, почти окончательно убита в Софье, Андреевне. Это чувствует и понимает Версилов. На вопрос «подростка»: «Ведь вы что-нибудь полюбили же в ней? ведь была же и она когда-то женщиной?»— он отвечает: «Друг мой, если хочешь, никогда не была».
Я рассмотрел любовь «кротких» в связи а, общим строем их психики. Я старался показать, что отношения между мужчиной и женщиной, как и вся отношения «кротких,», носят один и <313 (297)> тот же характер оскудения жизненных сил, подавленности и пассивной покорности. Иначе и быть не могло, потому что отношения эти определялись одними и теми же силами. Любовь «кротких», как и все их чувства и идеи, складываются в атмосфере социального дна, в условиях физического и духовного обнищания, которое обрекает человека на добровольное принижение.
Выражение «обрекает на добровольное принижение» может с первого взгляда показаться противоречием. Однако на самом деле это не так. Какие бы причины ни определяли мою волю к действию, но, пока я действую по моей воле, хотя бы и причинно определенной, я действую добровольно; я перестаю действовать добровольно с того момента, когда действую по требованию чужой воли, без участия моей, иногда даже вопреки ей. Это та самая разница, которая существуете между фабричным рабочим и крепостным крестьянином: рабочей сам ищет работы, хотя его и гонит на фабрику нужда; крепостного требовала на работу барская воля. От того, кто падает на дно, никто не требует унижения; он волен смиряться или своевольничать, он даже должен сам выбирать и решать; его действия всецело зависят от его решения, как бы ни было обусловлено это решение. Я намеренно отмечаю это различие, потому что оно еще пригодится нам впереди.
Итак «кроткие» сами ищут унижения, их воля определяется к смирению, в них создается <314 (298)> внутренняя потребность унижения и смирения. Те силы, которыми определяется воля «кротких», определяют их волю в сфер половых отношений к униженно в смирент, создаюгь своеобразную форму любви, которую можно бы назвать безответной или даже крестной любовью, любовью-мученичеством. Пример Сони Мармеладовой с достаточной ясностью показывает, как совершается это определение воли к приниженно половой личности, к безответственной, крестной любви. Проституция Сони есть самое грубое и крайнее выражение той формы любви, с которой знакомят нас кроткие образы Достоевского. Отношения Сони к мужчине носят именно тот характер пассивности и забитости, который мы констатировали в любви Мышкина и Софьи Андреевны. Только степень ее пассивности и забитости гораздо выше, половое унижете гораздо глубже и мучительней. Еще меньше, чем они, Соня смеет любить и требовать любви. Она должна отдаваться, не требуя взаимности и не внося страсти со своей стороны. Отдаваясь, она должна чувствовать себя бесконечно ниже того, кому отдается, с еще большим убеждением, чем Софья Андреевна, «считать себя перед ним за что-то ничтожное или даже почти неприличное».
Скажут, пожалуй: но разве можно называть любовью проституцию Сони? Конечно, нет; но как я сказал выше, половые отношения «кротких» вообще нельзя называть любовью и что, говоря <315 (299)> об их любви, приходится употреблять это слово лишь в .мысли существования некоторого отношения между мужчиной и женщиной. Эти отношения, как мы видели, характеризуются следующими чертами: отрицанием за собой права любить; отрицанием права ждать и добиваться любви; пассивным отдаванием себя в любви, и доведенным до последней крайности принижением половой личности перед тем, кому отдаются. Все эти черты мы находим и в проституции Сони. Эту проституцию можно было бы назвать любовью, униженной, забитой и опозоренной до последних границ забитости и позора. Но и любовь Мышкина или Софьи Андреевны тоже забитая и опозоренная любовь, ибо нельзя назвать иным именем такой формы половых отношений, в которой одна личность считает себя перед другой «за что-то ничтожное или даже почти неприличное», в которой царит запуганность и унижение одной личности перед другой.
Проституция Сони есть одна из форм этой забитой и опозоренной любви «кротких», но она не является единственной ее формой, как не является единственной формой их социального существования нищенство. Рядом с нищенством мы видели подвижничество. Первое является наиболее примитивной, непосредственной формой социального приспособления для лишенных участия в производстве и распределении, второе — боле законченной и совершенной; первое предполагает стихийные лишения, стихийное унижение и смирение, является чистой необходимостью; во втором лишения и унижения становятся внутренней потребностью, в самоотречении и страдании начинаюсь находить своеобразное наслаждение. Так точно <316 (300)> обстоит дело и в половых отношениях, и в сфере любви, поскольку можно говорить о любви «кротких». В сфере любви нищенство становится проституцией, стихийным лишением и унижением, чистой необходимостью отдаваться, не смея требовать любви и не смея любить. Подвижничество выразится в сфере любви внутренней потребностью лишения и унижения, тяготением сделать из любви крест для распятия своей личности. Половая жизнь Сони Мармеладовой — нищенство; в половой жизни таких женщин, как Софья Андреевна или Даша Шатова, звучит струнка подвижничества. В любви они напрашиваются на унижение и мученичество. «Так всегда у этих беззащитных, –говорит «подросток» о Софье Андреевне, – и знают, что на погибель, а .лезут». «Если не к вам, то я пойду в сестры милосердия, в сиделки, ходить за больным, или в книгоноши, Евангелие продавать», — говорит Даша Ставрогину и обещает ждать, когда он кликнет ее к себе «в сиделки».
Половые отношения «кротких» принимают до некоторой степени характер любви, когда им дает свою любовь тот, кому они отдаются. Так обстоит дело у всех «кротких», так оно <317 (301)> обстоит и у Сони. Найдись человек, который полюбит ее, Соня сумеет всецело отдаться его любви, быть может, даже стать счастливой, но отношения ее к нему будут носить все тот же характер беспредельного унижения, чего-то скорее похожего на благодарность, чем на любовь. Такой характер и носят ее отношения к Раскольникову. Любопытно, что, как только Соня Мармеладова избавилась от необходимости жить проституцией, она тотчас становится подвижницей любви, делается «сиделкой» Раскольникова. Она едет за ним в Сибирь, не требуя любви, не смущаясь его холодностью, быть может, даже не мечтая о любви, с одной только жаждой отдаться. Эта легкость перехода от проституции к подвижничеству тоже служит свидетельством близкого психологического родства между ними. Их общий психологический корень —забитость половой личности, безответное предание себя в сфере половых отношений. Мне кажется, я не погрешил бы против истины, если бы назвал проституцию Сони любовью-мученичеством; но и подвижническая любовь — тоже мученичество. Психологическая основа здесь одна — это умерщвление в себе половой личности, отречение от радостей творящей жизнь любви. Высшей точкой этого отречения был бы полный аскетизм, абсолютный отказ от половой любви, и элементы этого аскетизма несомненно имеются в характере Алеши Карамазова, в его тяготении к монастырской келье. <318 (302)>
Образ Сони Мармеладовой с полной ясностью обнаруживает причины, порождающие это половое бессилие, эту любовь-мученичество и самоистязание. Она – непосредственный плод нищеты и социального бессилия, один из симптомов падения на дно. Тот, кто сброшен на дно городского котла, не смеет мечтать о любви; его удел – принять любовь в более или менее оскорбительной форме или отказаться от нее совсем, если, конечно, он не станет на дорогу своеволия; самый светлый исход в этом случае — действительная любовь, подаренная жалостью, настоящая любовь-милостыня. Рядом с общей обезличенностью и сознанием своего бессилия, ничтожества и позора имеет место и половая обезличенность, сознание своего ничтожества и даже позора, как половой личности. Все отмеченные формы полового унижения: и самая грубая форма его — проституция и менее грубая — любовь-подвижничество и аскетизм — рождаются и распускаются на дне города, среди кротких представителей его. Достоевский сделал своих обеих подвижниц любви, Дашу и Софью Андреевну, дворовыми девушками. Психологию униженных города, так хорошо знакомую ему, он перевел в помещичьи усадьбы, совершенно ему чуждые; любовь униженных крепостной кабалой он представил себе по образу любви униженных города. Он перенес Соню Мармеладову из города в усадьбу Ставрогина под именем Даши Шатовой и в усадьбу Версилова под <319 (303)> именем Софьи Андреевны, От этого образы потеряли только в выразительности и определенности, В условиях крепостного унижения нет сил, способных создать подвижниц любви, потому что нет личной свободы. Крепостная женщина, вынужденная волею помещика отдаться без любви, не вынуждена сама искать этого; униженная в своем половом существе произволом владельца она не ищет и не должна искать сама этого унижения. Самые грубые формы полового унижения в помещичьей усадьбе, jus primae noctis [(лат.) «право первой ночи». – прим. СРС] и насильственное спаривание, глубоко отличаются от самой грубой формы полового унижения городской культуры — проституции. Униженные города вынуждены сами без любви отдавать первую ночь, сами должны отдаваться без любви. Между моментом, кода Соня Мармеладова в первый раз вышла на улицу, чтобы отдаться, и моментом, когда Софью Андреевну отдали Макару Ивановичу Долгорукому, есть громадная разница, и эта разница осталась бы не меньшей, если бы Версилов, по примеру Пушкинского Троекурова, взял Софью Андреевну в свой гарем. Соня Мармеладова сама приняла решение отдаться, Софью Андреевну отдали.
Этот момент саморешения кладет резкую грань между теми формами полового унижения, которые создаются в условиях крепостной зависимости, и теми, которые создаются в условиях городской нищеты. Оскорбление половой личности помещиком могло вызывать чувство обиды, <320 (304)> возмущения, отчаяния, равнодушия, но никогда не могли привести к признанию себя половым ничтожеством, не имеющим права на любовь. Ни одна из Троекуровских наложниц не сказала бы о себе, как Соня: «Да ведь я бесчестная!» Такое сознание только и может иметь место там, где могут лично принимать решения. Только на основе самостоятельного решения может возникнуть такая форма половой обезличенности, когда человек отдается, считая себя за «нечто бесконечно низшее и даже неприличное» перед тем, кому он отдается. Только в условиях городской жизни могут родиться обе формы униженной и оскорбленной любви: проституция и половое подвижничество, потому что и та и другая требуют самостоятельного решения отдавать себя без надежды и права на любовь, и та и другая требуют свободного унижения в сфере половых отношений.

